Северная пчела, 1833 рік, Кореспонденція

3 января.

Искусства.

Русский механик, Демьян Казимир.

В бездонной пропасти как часто перл сокрыт.

Этот необыкновенный человек родился Харьковской губернии Сумского уезда в деревне Поповке, крепостным человеком коллежского асессора Николая Федоровича Алферова. Сначала он был деревенским кузнецом. Г. Алферов, заметив в нем особенное искусство по своему ремеслу, взял его в господский двор, в котором он упражнялся в слесарном мастерстве, делал простые и потайные своего изобретения замки, сверлил ружья и пр. Однажды г. Алферов взял его с собою в ближнее село, где находилась церковь с часами, давно уже испорченными и незаводимыми. Узнав об этом, господин приказал своему слуге пойти на колокольню, и посмотреть, нельзя ли как пособить часам. Слуга исполнил приказание, осмотрел часы, очистил ржавчину на оных, исправил в них, что было нужно, и часы пошли своим порядком. Этот случай пробудил в нем талант часового мастерства. Случилось, что г. Алферов отлучился из деревни. В его отсутствие Демьян Казимир сделал сам кое-как стенные часы. По возвращении г. Алферов зашел в мастерскую, и увидел у него часы. Когда же узнал, что они сделаны его слесарем, тогда пришел в удивление, и решился дать ему способ быть часовым мастером, и это принято было Демьяном Казимиром с чрезвычайною радостью. Г. Алферов отвез его в Харьков, к известному в том городе часовому мастеру Викласу. Но прошло не больше двух месяцев, как Демьян Казимир уведомил своего господина, что ему у Викласа нечего более делать, в чем согласился и сам мастер. Господин взял его обратно в деревню. Тогда-то художественный талант его, или, если смею сказать, гений стал развиваться в нем с чрезвычайною быстротою. Он начал с отличным искусством делать стенные часы, сперва дневные, потом недельные, месячные, трехмесячные, а наконец годовые. При намерении его сделать годовые часы случилось следующее происшествие: помещик, сведущий в математике, вместе с архитектором, сделали выкладку часам, и сообщили о том Казимиру. Казимир тотчас возразил им, что выкладка их неправильна, что по ней часы не могут идти целый год, что он сделал сам выкладку, по которой часы должны идти одним или двумя сутками еще более года. Помещик и архитектор должны были с ним согласиться, ибо нашли, что действительно его выкладка была вернее. Наиболее присем удивительно то, что выкладки он делает без помощи цифр, а единственно по умственному соображению; ибо надобно знать, что он вовсе несведущ не только в математике, но даже в простом арифметическом счислении, что даже читать и подписывать свое имя на часах своей работы он кое-как выучился, уже сделавшись мастером. Отделка его часов чиста, красива, и даже, можно сказать, прекрасна; на часах он подписывает свое имя: Демьян Казимир деревни Поповки. Ему ныне от роду лет 35. Теперь надобно сделать вопрос: что бы могло быть из этого человека, если бы даны были ему все средства развернуть свой талант? Впрочем надобно отдать справедливость г. Алферову, что он вывел его из забвения, и дал ему способ сделаться искусным часовым мастером. И. З.

20 апреля.

Ночлег в пещерах Инкермана.

(Отрывок из путевых записок.)

Было уже совсем темно, когда мы подъехали с северной стороны к первому пикету Карантинной линии, окружающей г. Севастополь. Вооруженный пикою татарин, в косматой бурке, заступил нам дорогу. Чуждыми для нас словами и грозными телодвижениями своими старался он нам что-то объяснить, но мы его не понимали, и оставались в недоумении. Наконец из пикета вышел казак, и растолковал нам, что ежели мы поедем в город, то уже при обратном выезде должны будем непременно выдерживать карантин, а не подвергаться одной только окурке, как то дозволялось прежде, когда еще Севастополь не был в сомнительном положении.

Известие сие заставило меня переменить мое намерение, и вместо того, чтобы ехать, как я предполагал, прямо через город на южную заставу, для исполнения данных мне поручений, я решился переночевать на северной заставе, а потом пуститься вдоль по оцеплению, кругом всех бухт и заливов Севастопольских. Но как мне известно было, что сей трудный путь, пролегающий в местах гористых, и продолжителен, и не всегда безопасен, то я желал наперед видеться с начальником оцепления, чтобы узнать от него подробно обо всем.

Услужливый казак проводил нас до квартиры князя Х., где я нашел теплую комнату, ласковый прием и кипящий самовар. Надобно признаться, что все это имеет большую прелесть для того, кто уже несколько дней не слезал с коня, в дурную осеннюю погоду.

Благовонный дым вился из длинных турецких трубок; и мы, раскинувшись на мягком диване, разговаривали о трудностях пути, мне предстоявшего. Отворилась дверь, и вошел толстый пожилой человек невысокого роста: это был Г. Р., хозяин дома. Он ласково пригласил нас разделить с ним скудную, как говорил он, трапезу. Мы долго не отговаривались и последовали за ним в столовую комнату, где нас встретила прелестная молодая дама, в каком-то щегольском полу-восточном одеянии: это была дочь его. Мы сели за стол, и скудная трапеза началась блюдом превосходных устриц, самых свежих: они еще за два часа были на дне моря. Потом следовали вкусные рыбы разных родов, прекраснейшая дичь и плоды, каких на Севере и во сне не увидишь; а между тем благословенный сок виноградников Алминских и Качинских обильною струною кипел в стаканах, и сыпал искры в наших разговорах. К довершению очарования, нам прислуживали у стола две хорошенькие девушки.

На другой день я хотел выехать поутру, но отправление разных бумаг задержало меня почти до четырех часов пополудни. Наконец привели двух казачьих лошадей; я сел на одну из них, а на другую провожавший меня казак, привязав к седлу своему небольшую сумку с походным моим имуществом. Кто путешествовал, тот знает, каково расставаться в ненастье с теплым приютом!... Ветер сильно бушевал, крупный снег засыпал дорогу, но ехать было надобно, и мы отправились.

Г. Севастополь, расположенный на возвышении, и отделенный заливом от северной заставы, представляет отсюда прекраснейший вид; но я не мог рассмотреть его за непогодою.

Здешний порт, образованный самою природою, есть один из обширнейших в Европе. Он состоит из одного главного залива, который, простираясь на несколько верст от запада к востоку, имеет множество отраслей, идущих между гор по всем возможным направлениям. Сии то отрасли, или бухты, из коих каждая имеет особливое название, представляют во всякое время надежное пристанище для всякого рода судов: я сам видел, что в них весьма покойно стояли большие военные корабли у самых берегов, тогда, как буря свирепствовала на море.

Сначала мы ехали по возвышенности, простирающейся в некотором расстоянии от берега; потом спустились ниже, и вскоре подъехали так близко к морю, что пенистые волны, разбиваясь у самых наших ног, окропляли нас своими брызгами. - Начинало уже смеркаться, а ненастье не уменьшалось.

В лощинах между гор, примыкающих к заливу, разбросаны прекрасные летние домики и сады севастопольских жителей; но теперь в них нет ни одного живого существа: все пусто и уныло. Мы снова поднялись на высоты, но здесь уже взор путника встречает одни дикие скалы, кое-где поросшие мелким кустарником. Едва приметная тропинка змеится по крутизнам и ведет мимо расположенных тут пикетов карантинной стражи. Не раз нам приходилось взбираться на утесы, нависшие над морем, и лепиться по самому краю обрыва; не раз над нами висели громады скал, а под нами ревела пучина. Бедные лошади, казалось, чувствовали весь ужас такого положения; они дрожали всем телом, и с величайшею осторожностью чуть-чуть передвигали ноги; при всем том нередко спотыкались о камни и скользили по гладкой поверхности скал. Ветер становился холоднее, порывистее; темнота увеличивалась, а с нею вместе возрастали и опасности.

Завернувшись в бурку и опустив поводья на шею верного коня, медленно подвигался я вслед за проводником, невольно содрогаясь от мысли, что один удар нагорного ветра, один неловкий шаг коня, - одно неудачное движение всадника, - и нет спасения. Уже несколько времени спускались мы с какой-то крутизны, и заметно было, что мы сбились с дороги, потому что лошади часто останавливались, фыркали, храпели и не хотели идти вперед; когда же мы их к тому понуждали, они скользили всеми ногами, обрывались с каменистых уступов, и мы катились по наклону горы до тех пор, пока другие уступы не задерживали нашего стремления. Желая как-нибудь помочь себе, я уже решился соскочить с лошади, и только ловил к тому удобную минуту, как вдруг мой конь упал со мною на бок, и мы вместе покатились вниз! ... Когда я опомнился, волосы на мне стояли дыбом; холодный пот обливал меня; я лежал в каком-то болоте подле увязшей лошади. - К счастью моему, уступ, с которого я полетел, находился уже почти при подошве горы, а в лощине я попал на топкое место.

Таким образом очутились мы в какой-то долине, по-видимому довольно пространной; но чрезвычайная темнота препятствовала различать предметы. На шум падения моего, провожатый мой оглянулся, и, не видя меня, начал громко кликать, но мне было не до того, чтобы отвечать ему. Он тем еще более встревожился, и когда я, с трудом выкарабкавшись из тины, подошел к нему, добрый казак перекрестился и сказал: "Ну, слава Богу! Да не зашиблись ли, ваше благородие?" Удостоверившись же, что я остался невредим столь чудесным образом, он начал простодушно уверять меня, что это место неблагополучно, что нечистые духи тут всегда проказят над путешественниками. - "Вот здесь, да еще около Полковничьего хутора, беда по ночам ездит; того и гляди, что шею сломишь. Намедни я там ехал с бумагами, да так-то кувыркнулся, что недели с две и на ноги не вставал." Я внутренне согласен был с ним, что худо ездить тут по ночам, и спросил: далеко ли еще до рокового хутора?

Казак. Да может и наберется еще верст с десяток.

Я. А разве нам непременно должно ехать мимо его?

Казак. Говорят, что есть где-то другая дорога, да кто ее знает; никак та еще хуже, на правду и подальше будет.

Я. Далеко ли до южной заставы?

Казак. Да мы еще и половины дороги не проехали. Ну, ваше благородие, как бы да не ночь, так духом бы домчались, а то ведь и поспешить-то никак не можно: сами изволите видеть. К тому же и лошаденки-то плохи стали; вот уже четвертый месяц отдыха не знают, сердечные.

Я. Однако, как ты думаешь, приятель, скоро ли мы будем на южной?

Казак. Да к утру-то, Бог милостив, как-нибудь и доберемся: лиха беда нам только на дорогу выбраться.

Я. Но где же эта дорога? Мы, кажется, давно уже ее потеряли, а под снегом, и в такой темноте, как мы ее отыщем? Нельзя ли лучше заехать куда-нибудь поблизости, да переночевать, а иначе, в такую погоду мы и не доживем до утра: смотри, какая стужа и вьюга!

Казак. Оно конечно бы не худо, ваше благородие; сами изволите видеть, так насквозь и прохватывает; да только-то беда наша, что я не знаю, есть ли какое-либо жилье в этом околотке. Хотя мне и случалось, раза с два, проезжать здесь днем, а признаться, не видал я тут и живого духа. Да и то сказать, кто же сам себе злодей? Кто захочет по доброй воле поселиться в таких вертепах? - Тут разве одним лешим да разбойникам только и жить, прости Господи! Ведь добрый человек найдет себе другое место.

Во всякое другое время подобные слова моего спутника могли бы быть довольно забавны, но в моем положении они были вовсе неутешительны, ибо предвещали, что на сей раз об ночлеге и думать нечего.

Хотя в долине ветер был не так жесток, как на горах, но зато крупный снег засыпал нас совершенно, между тем, как обледеневшая на нас одежда сковала движения и делала стужу еще чувствительнее. Мы ехали на удачу около какого-то болота; усталые кони часто вязли по брюхо и два вытаскивали ноги. Несколько раз приходилось нам переплавляться через тинистые ручьи - и мы пускались на волю Божию, не зная, глубоко ли...

21 апреля.

Наконец мы почувствовали, что земля под нами стала тверже, слезли с лошадей и пошли пешком. Окруженные мраком и снежными вихрями, долго блуждали мы из стороны в сторону, однако ж ни в каком направлении не могли пересечь дорогу. Нигде не приметно следов человеческих, нигде не видно и признаков жизни. По временам казалось, будто слышны какие-то голоса: мы останавливались, внимательно прислушивались во все стороны, и каждый раз напрасно; ветер выл в ущельях, деревья шумели над потоками, волны морские ревели в отдаленности, и эта дикая, зловещая гармония наводила невольный трепет на сердце.

Мы брели, сами не зная куда, и уже едва могли передвигать ноги, цепенея от холода и изнеможения. Самые мрачные мысли родились в голове моей. Уже ли, думал я, суждено мне погибнуть в этой пустыне? И с ужасом озирался на все стороны, но нигде не видел спасения... Я был в отчаянии... Вдруг блеснул огонек - и вмиг надежда ожила в сердцах наших; мы с восторгом устремились туда, где виден был огонек. Откуда взялись ноги! Откуда явилась бодрость!

Но радость наша была непродолжительна: видно, небо хотело испытать вполне наше терпение. Лошадь проводника моего испугалась сухой ветки, катившейся по снегу, рванулась в сторону и убежала от него. Мы бросились за нею, но, оступившись в темноте, попали в ров, наполненный водою. Тут я совершенно потерял терпение, бросил на произвол судьбы лошадей с проводником, и поспешил туда, где блестел огонек, где я надеялся обогреться, обсушиться, и притом найти какое-нибудь живое существо. Но как изобразить мое отчаяние, когда вдруг исчез приветный луч, сиявший не звездой спасения! ... Не видя огня, я не знал, куда идти, и напрасно бросался во все стороны, чтобы опять его увидеть. Гробовой мрак окружал меня; он казался мне предшественником вечной ночи, уже готовой поглотить свою жертву... Но часто близостью погибели возвещается близкое спасение... В то самое время, как исчез огонь, и вместе с тем погас последний луч надежды, вдруг ясно услышал я не в дальнем расстоянии лай собак. Ни какая в свете музыка не могла бы так приятно потрясти слух мой, как эти дикие звуки, повторяемые пустынными утесами. С сильным биением сердца спешил я прямо на этот лай; собаки удалялись по мере моего приближения, но голос их служил мне верным вожатым.

Подойдя к расселине одной скалы, с восхищением увидел я огонь, пылавший в пещере, и внятно услышал желанные звуки голосов человеческих. Хотя я вовсе не знал, куда и к кому привела меня судьба, хотя глухая ночная пора, уединенность места, и даже самая болтовня моего проводника могли бы внушить недоверчивость и возбудить некоторые подозрения, но мне выбирать было не из чего: я видел перед собою только неизвестность, а за собою - неминуемую погибель: мне казалось, что лучше иметь дело даже с недобрыми людьми, чем с неприязненными стихиями, и я вмиг очутился внутри пещеры.

В одном углу на земле разведен был большой огонь, над которым висел котел. Человек двенадцать усачей с смуглыми азиатскими лицами сидели вокруг огня, и довольно шумно разговаривали между собою, на каком-то странном наречии. Одни были в овчинных полушубках, другие в чем-то похожем на солдатские шинели; каждый имел за поясом пистолет, а на поясе кривую турецкую саблю; пук длинных албанских ружей виден был в другом углу пещеры. Большая деревянная баклага быстро переходила из рук в руки; каждый усердно к ней прикладывался, и никто не заметил, как я вошел в пещеру.

Надобно признаться, что странный и грозный вид этой вооруженной толпы, пирующей в горном ущелье, посреди бурной ночи, да и все обстоятельства моего сюда прибытия, не слишком успокаивали воображение, встревоженное уже столькими опасностями. В невольном раздумье стоял я посредине пещеры, и по догадкам старался объяснить, куда я попал; но я смутился еще более, когда увидел, что вся шайка усачей, приметив меня, бросилась к оружию... Между тем один из них отделился от толпы и подошел ко мне. Это был человек средних лет, высокого роста; сложение членов его выражало крепость телесную, а приемы и осанка показывали в нем начальника; длинные усы и густые бакенбарды придавали необыкновенный вид суровости резким чертам лица его. На нем были красные шаровары и зеленая куртка, обложенная галунами; на голове он имел нечто напоминающее древние шлемы рыцарей; сабля и пистолет его блестели серебряной оправою. Я стоял, как вкопаный, ожидал решения судьбы моей... Каково же было мое удивление, когда это грозное существо начало, испорченным русским языком, смиренно рапортовать мне о благосостоянии своей команды!... Вышло, что это был греки Балаклавского батальона, шедшие на линию к Севастополю для усиления карантинной стражи; застигнутые ненастьем, они расположились ночевать в пещерах Инкермана, и мое неожиданное появление произвело между ними ту тревогу, которая меня так перепугала. Приняв меня за начальника оцепления, проворный унтер-офицер успел отрапортовать мне, прежде нежели мог я опомнитья. Вот как наш страх бывает иногда неоснователен!

Надобно испытать все, что мне довелось перенести в ту ночь, чтобы представить себе вполне то удовольствие, с которым, придвинув к огню измерзшие члены, засел я в кругу воинственных албанцев, и слушал неопасный уже для меня шум непогоды. Между тем несколько человек с зажженными лучинами пошли навстречу моему бедному проводнику; через несколько времени послышался голос его, а вскоре явился и сам он вместе с усталыми лошадьми.

Я удивлялся неутомимости казака: он едва успел приютиться под кровлею, как уже и забыл все горе. Бесчисленные опасности, еще недавно угрожавшие нам, казались ему так обыкновенными, что он об них уже и не думал, а заботился только о своих лошадях. Напрасно советовал я ему позаботиться сначала о себе и хоть сколько-нибудь обогреться; он мне хладнокровно отвечал: "Наше дело привычное, ваше благородие, а забывать свою скотину казаку пред Богом грешно, да и перед своим-то братом стыдно: ведь она не человек, не скажет, сердечная, чего ей надобно." Между тем он продолжал снимать вьюки и расседлывать лошадей. Он отыскал для них убежище в одной из боковых пещер, и даже спроворил где-то клочек сена. Когда все это было кончено, казак с веселым видом подошел к огню и начал погреваться. К счастью в дорожном запасе моем нашлось немного водки; я по-братски разделил ее с моим донцем, и в ожидании, пока закипит походный чайник, завел разговор с услужливыми балаклавцами, из коих многие чисто говорят по-русски.

Это нерегулярное войско имеет в себе много оригинального. Два поколения сменились уже с тех пор, как храбрые албанцы, приглашенные на пир кровавый, с оружием в руках, а в душе с ненавистью к мусульманам, пристали к берегам Тавриды; но и поныне племя сие, посреди мирной жизни, еще не совсем утратило свою воинственность; оно сохранило язык, одежду и обычаи первоначальных покорителей нагорной части Крыма. Здесь их обыкновенно называют арнаутами; у татар еще до сих пор слово арнаут пугает детей и заставляет их молчать, когда они плачут.

Между тем стакан горячего чаю совершенно оживил меня и примирил с судьбою; закурив трубку, я беззаботно бросился на бурку, постланную в углу пещеры, и отдыхал с таким удовольствием, какого верно не чувствует богач в своих палатах, когда из-за роскошного обеда отяжелевшая от забот и пресыщения голова его невольно катится на пышное ложе.

22 апреля.

Как ни приятна бывает нам прохлада после жара, но животворная теплота после сильной, мертвящей стужи едва ли не действует приятнее на бренный состав наш; теперь я это чувствовал вполне; по мере того, как согревались мои члены, я постепенно погружался в сладкую негу... Наконец душа и тело растаяли в сладком усыплении... Вдруг слышу похоронное пение; выхожу, и к удивлению моему, вижу множество монахов с печальными лицами; одни неся на плечах простой деревянный гроб, покрытый черною пеленою; другие провожали покойника с зажженными свечами в руках. Все они пели погребальным напевом, и протяжные звуки вторились в мрачной глубине подземелья. Любопытство заставило меня забыть усталость; я последовал за печальным шествием. Пройдя множество темных переходов, мы очутились в каком-то храме, где все дышало святостью, внушало благоговение. Гроб внесен был на средину и поставлен на деревянную скамью; печальные иноки начали совершать священный обряд над телом усопшего собрата... Вдруг послышался необычайный шум снаружи, раздался вопль тревоги под темными сводами; загремело оружие - и священнодействие прекратилось. Мирные отшельники мгновенно превратились в воинов, и мужественно устремились на толпу неприятелей. Хищники думали врасплох напасть на монахов; надеялись разграбить их обитель, но поздно увидели свою неудачу; жестокий бой закипел в долине! В это время я проснулся, и долго не мог привесть в порядок мыслей, которые смутно бродили в голове моей: так после бури на море, солнце светит по прежнему и воздух не шелохнется, но волны еще долго, долго ревут и подымают свои седые головы. И чудный сон, и все, что наяву со мной происходило, так смешалось, перепуталось в моем воображении, что я долго не мог отличить мечты от существенности. Наконец отклонилась бурка, которою завешен был вход в пещеру; мой удалый спутник явился с известием, что погода утихла, и что на дворе уже не рано: тут я только совершенно опомнился, велел приготовляться к отъезду, а сам тем временем поспешил осмотреть пещеры.

При взгляде на сии обширные подземелья, иссеченные в твердой каменной породе, нельзя не удивляться усилиям искусства, победившим природу; но в то же время невольно приходит на мысль: что заставило древних обитателей сих стран предпринять столь тяжкие труды, совершить сии работы египетские, и наконец поселиться в недрах гор, тогда как несравненно легче и удобнее было им устроить свои жилища на поверхности? Ум теряется в догадках, но все они весьма неудовлетворительны; особливо, когда при внимательном обозрении здешних гор открывается, что почти все они изрыты искусственными пещерами, из коих многие хотя уже разрушены всесильным временем, но и по остаткам судя, надобно думать, что не сотни людей и не тысячи, а целые народы тут работали и обитали. Обыкновенно приписывают устроение сих пещер первым христианам, скрывавшимся в них, будто бы, от гонений язычников. Не отвергая вполне сего мнения, по некоторым признакам, с большею вероятностью, кажется, можно было бы отнести первую мысль сего устройства к временам самой глубокой древности: конечно и там надобно искать начала сей мысли скорее всего в понятиях религиозных, близких к таинственному чудесному, которому здешняя местность могла служить обильною пищею. Впрочем нет никакого сомнения в том, что пещеры Инкерманские были некогда обитаемы христианами: устроенные в них церкви, иссеченные на стенах кресты и проч. служат сему неоспоримым доказательством; но могли ли они им служить надежным убежищем от постоянных преследований правительства и народов? Не думаю: мне кажется, что в сих вертепах едва только можно было находить временную защиту от нападений хищников.

Но как бы то ни было, предоствавляю другим гадательные суждения о временах давно прошедших, и скажу мимоходом, в каком виде ныне представляется Инкерман глазам обыкновенного путника, вовсе не археолога.

Горно-каменная порода, в которой вырублены пещеры, состоит из довольно плотного известняка; во многих местах она уже обрушилась, и от того некоторые ходы завалены, своды местами раскрыты, и целые отделения сего чудного здания вовсе уничтожены; но главный ход уцелел, и даже ступени лестницы весьма хорошо сохранились. Лестница сия устроена под сводом, довольно пространным; в некоторых местах прерывается она площадками, и делая несколько изворотов, удобно ведет наверх. По сторонам видны впадины, служившие кельями, а кресты на стенах и человеческие кости, выглядывающие из темных углов, свидетельствуют, что заживо погребенные здесь отшельники не переменили жилищ своих и по смерти. В верхней части пещер устроена церковь; надобно удивляться, с каким искусством она иссечена в скале; доселе еще видны карнизы и разные украшения, сделанные из одного камня с целым зданием; живопись на стенах и потолке уже изгладилась, но следы оной везде приметны. Утес, составлявший переднюю стену церкви, обвалился, и свод оной почти висит на воздухе; но один из боковых пределов уцелел от разрушения, и может дать верное понятие о прочих частях сего занимательного храма. Здесь даже окно сохранило свою готическую форму, и на полу перед стеною, где была местная икона, можно рассмотреть углубления, выбитые усердными стопами богомольцев. Приметя в одном углу сквозное вниз отверстие, я заглянул в него, и, к удивлению моему, увидел, что вся эта часть здания, только одним боком прилепленная к утесу, висит на воздухе, как гнездо ласточки. Влево от церкви идет другой коридор; но он вскоре оканчивается отверстием над краем скалы: надобно полагать, что тут был другой выход, коего и следов не осталось.

Отсюда видна почти вся долина, орошаемая черной речкою, которая, при впадении своем в залив Севастопольский, превращается в широкое болото, покрытое частыми камышами. Окинув с высоты внимательным взором те места, где мы блуждали в прошедшую ночь, я удостоверился, что мы окружены были не мечтательными опасностями, и какая-нибудь топь, засыпанная снегом, легко могла навсегда положить конец нашему странствованию.

Башни крепости на высоком утесе, по ту сторону долины, манили к себе мое любопытство, но, к сожалению, мне не удалось посетить сии примечательные развалины и осмотреть находящиеся под ними пещеры.

Когда я пустился вниз прежним ходом, лошади были уже оседланы и все готово к отъезду. Не желая снова заблудиться в горах, я взял с собой в проводники одного из балаклавцев, который сам уверял, что знает здесь на память все тропинки. Этот маленький человечек ехал впереди меня, на превысокой тощей кляче, завернувшись в рыжий войлок, бывший когда-то буркою. По временам он пускал густые облака дыма из коротенькой трубки, торчавшей у него в зубах из-под огромных усов. Сзади фигура его, имевшая вид конуса, была похожа на кочевую юрту с дымящимся вверху отверстием. Эта юрта, подвигаясь вперед на четырех высоких подпорках, которые неприлично было бы назвать лошадиными ногами, то поднималась на высоты, то спускалась в овраги, а я за нею следовал беспечно, предавшись на волю смирного животного, которое меня везло так осторожно, как будто бы желало оправдать мою доверенность.

Когда мы оставили Инкерман, земля еще покрыта была снегом; но пока доехали до южной заставы, он весь растаял. Сначала погода была ясная; потом ветер повеял с моря - и горы с долинами потонули в тумане. Наконец, когда уже мы подъезжали к Севастополю, ветерок снова отдернул туманный занавес, и солнце ярко осветило передо мной равнину, где некогда возвышался великолепный Херсонес.

Александр Левашев.

15 мая.

Некрология.

И слышах глас с небесе глаголющ ми: напиши: блаженни мертвии, умирающии о Господе отныне. Ей глаголет дух, да почиют от трудов своих, дела бо их ходят вслед за ними. Ап. гл. 14. ст. 15.

Так почила начальница Полтавского института благородных девиц, Александра Федоровна Лукашевичева, на 30-м году своей скромной, но деятельной и ознаменованной благотворениями жизни. Дела ее вслед с нею на небесе, с нами осталась одна ее память; и сей памяти, любезной для нас и назидательной для всех, принимающих участие в отечественном воспитании, мы приносим в следующих строках справедливую дань нашей признательности.

Александра Федоровна Лукашевичева была из числа первых своекоштных воспитанниц, вступивших в институт при открытии его в 1818 году. Во время постоянного пребывания своего в сем институте, она служила примером отличной нравственности и прилежания, за что и удостоена при выпуске в 1826 году награды в Бозе почивающей государыни императрицы Елисаветы Алексеевны знаком вензелевого изображения ее величества.

Перед самым вступлением в институт, Александра Федоровна лишилась достойнейшей матери, оставившей ей четырех сестер и трех братьев. Она, быв старшая, почувствовала всю важность долга, Провидением на нее возложенного, и едва достигши 18-ти лет, сделалась для осиротелого многочисленного семейства нежнейшею матерью, и таковою пребыла до кончины своей.

Основательница и попечительница института, княгиня В. А. Репнина, зная отличные достоинства Лукашевичевой, предложила ей в 1828 году место инспектриссы в сем заведении. Она охотно согласилась на сие предложение, открывавшее ей удобнейшие средства образовать юнейших из младших сестер своих. По вступлении в сие звание, она оказала столь отличные способности, что при открывшейся вскоре после того вакансии, в 1829 году, княгиня В. А. Репнина поручила ей должность директриссы института.

В сей должности Лукашевичева раскрыла всю твердость своей души, превышавшую лета ее. Обладая отличными качествами сердца, она соединяла с ними и любезность. Основательный ум и кроткое обращение привлекали к ней не только воспитанниц, но и посторонних; и чем более узнавали ее, тем более открывали в ней качеств, достойных любви и уважения. Ко всему внимательная, она смотрела на людей и на предметы с лучшей стороны; строгая к самой себе, и снисходительная к другим, она приобрела полное влияние на окружавших ее, и даже, когда по обязанности своего звания, принуждена была делать кому-либо замечания, искренним участием своим поселяла в тех, кои подвергались взысканию, неограниченную к себе доверенность, возбуждая с тем вместе и непритворное их раскаяние. Сими качествами Лукашевичева оправдала в полной мере свое назначение, и многочисленные, трудные занятия, сопряженные с званием начальницы, не могли быть лучше исполнены. Точностию в исполнении возложенных на нее по сему званию обязанностей, она обратила на себя высочайшее внимания государя императора, во время посещения его величеством Полтавского института 11-го сентября 1832 года. Лестные изъявления монаршего к ней благоволения усугубили в ней рвение к обязанностям ее и к попечению о благе детей, вверенных ее смотрению. Она считала священным долгом жертвовать для них самою жизнию, и неисповедимым судьбам Всевышнего угодно было рановременно принять сию жертву, украшенную истинными гражданскими и христианскими доблестями. После легкой простуды 24-го февраля, она вошла в болезнь, которая в конце марта усилилась. Положение ее беспокоило всех. Перелом болезни пробудил надежды друзей ее, отчаявшихся в ее выздоровлении. Ввечеру 19-го марта сама Лукашевичева обрадовалась облегчению своему, и была в веселом расположении духа при виде окружавших ее. Желая сделать участницею в сей счастивой перемене княгиню В. А. Репнину, которую она почитала нежнейшею матерью и драгоценнейшим другом, она написала к ней несколько строк, и потом уснула спокойно. На другой день, в 7 часов утра, Всемогущий принял ее кроткую, непорочную душу.

Кто может изобразить весь ужас и отчаяние оставивших ее накануне с сердцами, исполненными радости и надежды? Как представить ту жестокую горесть 130-ти девиц, распростертых в слезах у подножия алтаря, как бы еще не веривших самим себе в своей потере, обращавшихся с молитвами к Небу и испрашивавших у него возвращения к ним отнятой матери! Самая нечувствительная душа тронулась бы при сем зрелище плача и ужаса. О! сколь счастлива та, которая, оставляя сей мир, снискала единодушные похвалы и сожаления. Земное странствование ее кончилось; венец небесный ее принят; дела ее с нею на небесах, а на земле остались одни общие благословения, - единственная отрада ее родственникам и друзьям, и вместе с тем цель, к которой они должны стремиться, чтобы заслужить подобную смерть и праведное возмездие.

Полтава, 1833.